Арест

 

     Предчувствие беды, скорой развязки у меня появилось где-то за 4 месяца до рокового дня 8 августа 1969 г. К тому времени стали обнаруживаться некоторые «проколы» в слежке за мной оперативниками из госбезопасности. В те месяцы я работал следователем прокуратуры Советского района города Рязани. Она размещалась в недавно построенном трехэтажном здании по улице Либкнехта, где на втором и третьем этажах находились областные структуры нашего ведомства. Дверь моего кабинета в числе трех других выходила в приемную, там секретарша Зина, внешне строгая, но простодушная, целыми днями деловито отстукивала на пишущей машинке множество служебных бумаг. Помню, в один из обеденных перерывов вместе с двумя помощниками прокурора и Зиной я, по обыкновению, отправился на обед в близлежащую и сытную столовую мясокомбината. Туда мы беспрепятственно проходили, предъявив на проходной свои удостоверения. Ходьбы до столовой было где-то около 15 минут. Уже на подходе я вспомнил, что в половину второго мне необходимо забрать в аптеке лекарство для мамы, а рецепт остался на столе в кабинете. Несколько подумав, решил вернуться за ним. Когда вошел в вестибюль прокуратуры и свернул по коридору к двери приемной, то увидел стоящего перед ней незнакомого человека, открывавшего ключом дверь. Меня это удивило. Войдя, обнаружил, что еще двое возятся внутри телефонного отсека, помещавшегося ниже пола. Мое неожиданное появление вызвало у всех троих явное замешательство. Растерявшись, они даже не ответили на мое приветствие. Я прошел в кабинет, забрал рецепт и отправился в аптеку. С того дня тревога и недобрые предчувствия не оставляли меня.

     Недели за две до ареста, Павел Иванович, дедушка Риты, пенсионер-общественник, обмолвился за ужином, что Алевтина Федоровна, заведующая детской комнатой, рассказала о визите к ней двух сотрудников милиции. Они попросили разрешения посмотреть подпол. Их просьба удивила ее. К тому же, оба были в штатском и удостоверения не предъявили. Детская комната размещалась прямо напротив нашей двери на первом этаже «хрущевки». Подвала под домом не было, так как он стоял на сваях, но почти во всех квартирах первого этажа жильцы вырезали в полу люки куда спускали туда на зиму картошку и соленья. Так появилось еще одно очевидное свидетельство, что за мной следят, а телефон и квартиру прослушивают.

     В самом начале августа, когда на свободе осталось пробыть считанные деньки, мне в прокуратуру позвонил участник рязанской группы Евгений Мортимонов и озадачил настойчивой просьбой увидеться и поговорить. Во время телефонного разговора и по пути к месту встречи я старался соблюдать все требования конспирации. Он предлагал мне в самое ближайшее время устроить совместный сбор активистов рязанской и саратовской групп. Год спустя, уже после ареста и следствия, я узнал от одного из «подельников», что на момент нашей встречи Мортимонов активно сотрудничал со следствием. К этому времени двое из рязанцев уже были арестованы, меня как потом выяснилось, взяли третьим. В общении с Мортимоновым я действительно заметил в нем некоторую нервозность.

     Непосредственно в день ареста, 8 августа, меня снова ожидал «сюрприз». Это была пятница. Рита с малышкой Аленкой (ей исполнился год и четыре месяца) гостили у моих родителей в деревне Желудево в 90 километрах от Рязани. В тот день после работы я намеревался ехать к ним. В моем портфеле, помимо гостинца внучке от бабушки, находился черновик незаконченной работы «Механизм лжи», где я анализировал пропагандистские методы воздействия партийно-идеологической машины на массовое сознание. Войдя утром в приемную, я услышал из приоткрытой двери соседнего кабинета голос помощника прокурора Ивана Федоровича. Занятый разговором, он, по всей видимости, не заметил моего появления. По отдельным фразам стало понятно, что речь шла обо мне. Через минуту, положив трубку, Иван Федорович, несколько встревоженный, вошел ко мне. Это был очень скромный, интеллигентный, располагающий к себе человек. Не скрывая озабоченности, он сказал: «Олег Михайлович, нас с Вами вызывают на третий этаж, к прокурору области. Дубцов интересовался, сколько уголовных дел находится у Вас в производстве и справляетесь ли Вы с работой. По всей видимости, руководство намеревается отправить Вас, как самого молодого работника, на время уборочной кампании с агитационно-лекторскими выступлениями».

     В кабинете Дубцова присутствовали два его заместителя и начальник отдела кадров Огородников. Внутренняя напряженность соседствовала во мне с сознанием обреченности. Разговор был недолгим. Дубцов, не глядя в глаза, деловито и внушительно произнес: «Олег Михайлович, мы получили из прокуратуры РСФСР предписание о сокращении численности прокурорско-следственного аппарата. Поскольку Вы недавно работаете у нас, то, посоветовавшись, мы остановили свой выбор на Вас. Понимаю, как неприятно слышать подобное известие. Но со своей стороны заверяю, что в самое ближайшее время мы позаботимся о Вашем трудоустройстве». Последняя его фраза была поистине рекущей: через полгода приговор саратовского областного суда определил место и срок моего многолетнего лагерного «стажа».

В первое мгновение явственно понимал только одно: меня увольняют из прокуратуры, и я тем самым лишаюсь должности и интересной работы. Поэтому слова прокурора стали для меня ударом. Да, у меня было предчувствие скорого ареста, но в тот момент, по причине какой-то внутренней глухоты, мне и в голову не приходило, что до этого рокового события остаются даже не часы, а минуты. После слов прокурора я резко и напористо заявил: «Мне известна истинная подоплека моего сокращения. Дело в том, что во время учебы в юридическом институте я по неосторожности и недомыслию оказался причастным к делу по одной антисоветской работе. По этому поводу мной было написано подробное объяснение в саратовском управлении КГБ. Однако, как вижу, там не поверили в мою непричастность и идеологическую благонадежность. Не сомневаюсь, что именно это обстоятельство явилось причиной моего увольнения из органов прокуратуры». Дубцов возразил: «Мы ничего не знаем о Ваших отношениях с органами госбезопасности. Вынося решение о сокращении, мы руководствовались соображениями иного рода». «В таком случае, - решительно заявил я, - мне остается лично обратиться в КГБ». «Что ж, это Ваше дело», – ответил прокурор.

     В кабинет я возвратился потрясенный и потерянный, меня даже подташнивало. В голове стучала одна лихорадочная и беспомощная мысль: «Что делать… Что мне теперь делать?» Вспоминаю про тетрадку с рукописью, и сразу пронизывает беспокойство: надо немедленно ее спрятать, либо уничтожить… Но где и как? Первое, что приходит в голову, - сжечь. Думаю, что лучше всего это сделать в туалете, но когда захожу туда, то понимаю, ничего не получится, будет много дыма, заметят… Возвращаюсь и в некой полупрострации машинально ставлю портфель с рукописью в сейф. И только закрыв его на ключ, смутно понимаю: не то я сделал. Несколько минут сижу в оцепенении за столом. За окном привычная стена высокого кирпичного забора. От взгляда на нее что-то тогда во мне содрогнулось. Внутренняя подавленность такая, что ничего не идет в голову, не могу решиться, куда идти, к кому и зачем. Всего ближе сердцу мысль: уеду домой, в Желудево. Там Рита, Алена, родители. Но с чем я явлюсь туда? Каково им будет узнать о случившемся...

     Выхожу из прокуратуры и, не отдавая себе отчета, привычно иду к улице Ленина. Пасмурный августовский денек: прохладно, тихо, грустно - моя любимая погода. Дохожу до перекрестка и поворачиваю в сторону центра. Медленно, весь уйдя в себя, бреду вдоль чугунной ограды городского парка, мимо памятника Павлову до улицы Свободы. Знакомый, дорогой мне уголок города!.. Слева наш с Ритой старый сквер с памятным пнем и скамьей возле него; направо, если идти вниз по улице, здание пединститута. В его дворике сейчас царственно высится огромный дуб. Четыре года назад, без ума влюбленный, я швырял в него снежки из первого октябрьского снега, а она стояла за парапетом высокого крыльца флигеля и звала меня обратно, в тепло читального зала, где на одном из столиков нас дожидались книжки и конспекты.

Некоторое время стою в нерешительности, думаю: «Что, если пойти вниз до Затинной к торговому городку, сесть на автобус и уехать, скрыться в милой мне Солотче?… Пройти нашей тропой вглубь бора до молодого ельника, а там броситься навзничь на прошлогоднюю хвою и разрыдаться… Но почему-то ступаю с тротуара на асфальт дороги и иду…прямо, к «серому дому». Пройдя белостенную музыкалку, замедляю шаг у красивого рустованного фасада старой городской Думы, где я впервые солнечным октябрьским днем увидел ее, звездочку мою. Далее на пути каменное в трещинах крыльцо заочной школы, в ее стенах я за год одолел три класса и в итоге заполучил аттестат, необходимый для поступления в юридический. Через дорогу напротив – скругленный угол сельхозинститута, бывшей губернской гимназии с мемориальной доской на нем. Гуляя вечерами по окрестным улочкам, мы с  ней останавливались там, и я, взобравшись на каменный цоколь ограды, смешил ее своим словоплетством и декламировал стихи. А вот и мост со ступенями вниз, по которым она любила сбегать непременно впереди меня, в своем светлом, с кленовыми листами платье. До перекрестка с «Подбелкой» оставалось только здание Госбанка. Куда же я направлялся?.. В те минуты, как и теперь, не могу себе ответить на этот вопрос. Предчувствие беды провело меня прощальным путем по родному городу, закончившись у входных дверей управления КГБ. Поравнявшись с банком, я увидел, как от металлического ограждения тротуара отделились и двинулись мне навстречу двое мужчин, оба в серых костюмах и при галстуках. Подойдя, один из них негромко, но твердо спросил: «Вы Олег Михайлович Сенин?»

– Он самый, – ответствовал я. 

– Мы из Комитета госбезопасности. Пожалуйста, пройдемте с нами.

– Именно к Вам я и направляюсь.

– Ну и отлично, – сдержанно улыбнулись оба разом.

     Мы перешли улицу, но прежде чем войти в парадную дверь управления, я задержался и оглянулся назад. Сам не знаю, что я хотел тогда увидеть, запомнить, запечатлеть… Сопровождающие мгновенно напряглись: «В чем дело?» Что я мог им ответить? За моей спиной оставались 22 года, которые теперь будут называться «жизнью на воле». Как только я переступил порог управления, начался долгий и мучительный отсчет ожидавшего меня пятилетнего срока заключения в лагерях для особо опасных государственных преступников.

      В «сером доме» меня продержали весь день: с 10 утра до 8 вечера. Где-то через час после задержания я был препровожден в кабинет полковника Маркелова, он возглавлял тогда управление КГБ по Рязанской области. Кроме него там присутствовало 5-6 человек в штатском. Разговор начался в сдержанно-доброжелательных тонах, без нажима. На все вопросы о моей причастности к рязанской антисоветской группе я отвечал, что ничего о ней не знаю и лично никакого отношения к группе не имею. Затем мне были названы фамилии Юрия Вутки и Олега Фролова, знакомство и общение с которыми я также отрицал. Один из присутствующих строго напомнил, что позиция запирательства может только повредить мне. Со своей стороны я парировал  реплику словами, что сейчас не сталинские времена, задержание мое необоснованно, а невиновность рано или поздно будет доказана. Видя мою несговорчивость, кто-то из них заметил: «Судя по всему, это человек из руководства, убеждённый фанатик». В завершении разговора, полковник Маркелов не без металла в голосе сказал: «Олег Михайлович, советская власть не только дала Вам образование, но и предоставила возможность работать в органах прокуратуры. Вы же связались с антисоветчиками, клевещущими на наш государственный и общественный строй… Замечу, я знаком с Вашим отцом. Знаю его, как настоящего коммуниста и хозяйственника. Представьте, каково ему будет узнать, где оказался его сын, на которого он, как и наше государство, возлагал немалые надежды».

Около трех часов дня начался долгий допрос, его вел довольно молодой следователь с располагающими манерами общения. Поскольку вопросы ко мне были те же самые, то и в ответах ничего не изменилось. Он много расспрашивал меня о детстве, родителях, учебе в юридическом, интересовался моим отношением к литературе, современной молодежной музыке и даже бардовской песне.

     Уже стемнело, когда меня вывели через тот же подъезд и посадили на заднем сидении Волги между двумя сотрудниками управления. Скоро я понял, что везут меня не в следственный изолятор, а в КПЗ. Так для краткости принято было называть камеру предварительного заключения. Как юрист я сразу оценил ситуацию: в комитете госбезопасности, очевидно, не располагали достаточным обвинительным материалом, поэтому мое задержание было оформлено по статье 122 Уголовно-процессуального кодекса. Статья  допускала лишение свободы подозреваемого без санкций прокурора на срок до трех суток. За время работы следователем я сам не раз оформлял таким образом задержание, и самолично в сопровождении работника милиции доставлял подозреваемого в КПЗ, которая находилась во дворе управления внутренних дел на площади Мичурина. Там несли службу по преимуществу офицеры-отставники, знавшие меня лично. Когда я вместе с двумя оперативниками в штатском вошел в помещение, где происходило оформление задержанных, то сразу с порога мне заулыбался и встал для приветствия хорошо знакомый седой худощавый капитан. Сопровождающие четко, как положено, представились сотрудниками управления госбезопасности и предъявили капитану свои удостоверения. Поскольку я хорошо знал, что требуется от задержанного, то тут же вынул из кармана и выложил на стол свое удостоверение, где золотыми буквами по красному фону было выбито: «Прокуратура Союза ССР». Капитан в недоумении уставился на нас троих и растерянно спросил: «А кого же вы доставили?..» Один из оперативников, указав на меня, пояснил, что Олег Михайлович Сенин, следователь прокуратуры Советского района, задержан сотрудниками рязанского управления КГБ по подозрению в антисоветской агитации и пропаганде. После его слов капитан переменился в лице и даже побледнел. Не желая ставить служаку-отставника в неловкое положение, я сам снял с руки часы, вытянул из брюк ремень, шнурки из ботинок, выложил на стол все, что у меня было в карманах. После того, как процедура оформления была завершена, дежурный старшина повел меня по длинному подслеповатому коридору КПЗ. Звеня ключами, он открыл дверь одной из камер, где мне предстояло провести двое с половиной суток до утра понедельника. Она представляла собой квадратное помещение, две трети которого занимал сплошной, от стены к стене, деревянный крашеный настил. Выходило, что три ночи кряду мне придется перемогаться на голых досках. Небольшое окно под потолком было зарешечено, над дверью, в нише, день и ночь горела лампочка. В углу стояла параша. В камере, кроме меня, никого не было.

     До водворения в «одиночку» на протяжении всего дня я находился в состоянии невероятного внутреннего напряжения. В эти мучительно долгие часы что-то происходило со мной и вокруг меня. Наконец, я остался наедине с собой, - тут-то меня и скрутило!.. Подступила такая истошная боль, что я не знал, куда себя девать – хоть на стенку кидайся…

      Во всем, что на мне было, я улегся на помост, закрыл глаза, но расслабиться не удавалось. Как бывает после шока, во время которого не сознаешь случившегося, мне вдруг открылась жуткая своей непоправимостью реальность. Создавая подполья, мы, «марксисты-революционеры», предполагали возможность ареста, обговаривали тактику поведения на допросах, но ни один из нас в своей жизни въяве не переживал ничего похожего. И вот неотвратимое случилось… Искренность и фанатичность веры в идейную правоту была такова, что мои терзания в немалой степени усугубляло сознание провала задуманного нами дела. Горячечная мысль не сразу открыла мне, что 8-го августа совершился судьбоносный перелом в моей жизни. Все, во что я верил, любил, к чему стремился, – осталось за чертой этого дня, а я оказался здесь, в камере, и, кажется, надолго. Еще утром Елена Ивановна, бабушка Риты, кормила меня завтраком, собирала гостинец для внучки Алены. Привычным маршрутом я ехал троллейбусом по утреннему городу в свою прокуратуру. На этот день у меня были вызваны свидетели, намечены дела. Не было никакого сомнения, что к вечеру на попутной машине я доберусь до Желудево, расцелую доченьку, а после ужина мы будем гулять и любиться с Ритой. Но день обернулся непостижным для меня образом… Душевно подавленный, я лежу в оцепенении на нарах. Затылку и всему телу непривычно жестко на голых досках, пованивает парашей. До того момента, когда зачитали постановление о задержании, у меня была, неосмысленно-инстинктивная надежда, что все закончится разговорами, и я выйду отсюда, также как и пришел. Ведь этим вечером она, Рита моя, будет ждать меня в Желудево, в домике с березами, садом,  рядом со старым пустующим храмом. Я даже знал, какое платье она наденет. Представлял ее светлые волосы, уложенные в любимую мной прическу. А доченька, крохотный мой воробушек – как я соскучился по ней за целую неделю! Мама моя, как водится, нажарила котлет, сварила щи, за которые я стану ее нахваливать. Лежа пластом, застегнув ради тепла все пуговицы рубашки и пиджака, я, не мигая, смотрел на запыленную лампочку и тщетно пытаюсь уяснить для себя мучительную невыразимость произошедшего. 

      «Рита, Риточка моя, что же с нами будет?! Как нам теперь жить друг без друга?..» Год спустя, на первом нашем свидании, в Мордовской 17-ой зоне, ты признаешься мне: «Алька, никогда я тебя так не ждала, как в тот вечер! Места себе не находила, все глаза проглядела. В 10 уложила Аленку, а сама до полуночи на лавочке перед домом сидела, тебя дожидалась. Шелест листьев, силуэт церкви и мысли, мысли… Не переставая сердце болело…»

 

***

Ту комнатку в доме за старым храмом

Мне в поволоке слезной вспоминать…

И каждый август, сыпля соль на рану,

Тебя, грустящую, мне будет возвращать.

 

Прохладу рук твоих и позолоту прядей,

Как бы нечаянный, серебряный смешок

Сияюще-доверчивые взгляды,

Всевидящий смущенный потолок.

 

С годами на желтеющих страницах

В забытых строчках будет проступать:

«Любимая, печальница, Жар-птица,

В чьем светлом облике почила благодать».

 

И старый храм, березками поросший,

Но красоту сберегший испокон,

Украсит стены радующей ношей –

Незримым рядом праздничных икон.

 

***

 

Из письма от 19 сентября 1969 г.

Рязань, следственный изолятор

 

«Когда беды меня окуривали,

Я, как в воду, нырял под Ригу.

Сквозь соломинку белокурую

Ты дыханье мне дарила»

А. Вознесенский

 

Рит, единственная моя, пишу эти строчки и вижу, как ты нетерпеливыми пальцами развертываешь листки письма. Слезинки набегают тебе на глаза, когда ты слышишь надрывное звучание моих слов. Отныне они на годы должны заменить живой голос твоего Альки. Вопреки всему, в кромешности разлуки я  все же пытаюсь успокоить мою милую плаксу, осыпая ее поцелуями. Пройдут долгие горькие месяцы, а может быть и годы, и твой Сенин снова будет рядом, такой же дурашливый и любвеобильный… Ну вот видишь, соплюша, ты уже не «плакиишь» и, чуть улыбаясь, смахиваешь слезки. Так важно сознавать, что есть ты, Алена, наше. Что бы ни обрушилось на нас, до тех пор, пока ты, заплаканная, светишься во мне, – даже среди холода и отчуждения я буду находить на проталинах души мартовские подснежники надежды. Постоянно обращаю к тебе слова, жаркие, как слова молитвы, и целую во сне твои длинные пальцы.

Рит, невозможность общения, немота уст, но не сердца, подвигает меня на стихотворство. После нашего свидания в кабинете следователя, сами собой легли строки:

 

Где ты, моя большеглазая,

С солнцем в витых косах?..

В самом начале знал бы я,

Что радость останется в снах.

 

Помнишь, июльский закат,

Теплые доски причала?..

Чудо, сливавшее нас,

Мучило и ласкало.

 

Было-то сколько, б-ы-л-о!..

Лето цвело, любило,

Но журавлиной тоской

Осень кралась за рекой.

 

Звезды скрыл сизый мрак.

Стужа цветы увяла.

Замков разрушенных прах

Выстелил доски причала.

 

Перечитал, и ощущение, будто строчки пеплом посыпаны.

Но беспокоит другое: неужели до этапа из Рязани в Саратов мы не увидимся. Будет горько, если того не случится. С другой стороны, приходят на ум строчки: «Какая боль – не видеться с тобой! Какая боль – увидеться в толкучке!» Честно говоря, мне будет больно видеть тебя в казённой тюремной обстановке. Я хочу дивоваться на тебя как прежде: под летним слепым дождем, в старом сквере напротив филармонии. Обнимать тебя, вымокшую и счастливую. На прощание целую жадно и нежно мою грустинку. Про Алену и накипевшую нежность к ней я молчу, – иначе расплачусь.

Не тоскуй. Учись. Живи полно, несмотря ни на что.

 

 

Олег

Рита

Алёна